front3.jpg (8125 bytes)


11. Кошмар

Прошло недели две. Ничто не предвещало грозы.

Тяжелая сцена невыбора Лисовского в Интернационал казалась ушедшей в прошлое. Я уже несколько раз приходил "на собрания своей секции в качестве ее полноправного члена, мечтая основать отделения Интернационала в России, как только удастся возвратиться в нее. С восторгом посещал я лекции знаменитого географа Элизе Реклю и познакомился с ним лично. По-прежнему бегал читать книги по общественным вопросам под ивы островка Руссо на Роне к подножию его памятника и спал по ночам, вместо постели, на куче революционных изданий на полу нашей типографии. И наука и практическая деятельность, казалось, шли у меня полным ходом.

Я поднимался еще несколько раз на вершину Салева, но уже в одиночестве, чтоб ничто не нарушало интимности моих «свиданий» со стихийным миром гор, цветов и неба, тихо напевавших моей душе свои таинственные рассказы. Я видел чудный закат солнца над безлюдной пустыней, открывавшейся вдруг за перевалом горы в нескольких километрах от людного города, лежавшего у ее подножия по другую сторону. Я видел с вершины Салева, как во мгле зажигались внизу, в Женеве, ряды фонарных огоньков, вырисовывая своими светлыми рядами точек все ее улицы, как будто на плане. А по другую сторону все снежные равнины огромной безлюдной пустыни были залиты розовым отблеском вечерней зари, и могучая, вечно снежная вершина Монблана горела еще под последними красными солнечными лучами, как раскаленный уголь.

С эмигрантских и редакционных собраний я бегал к Тверитинову, к Домбровскому и чаще всего к моему трио курсисток, совсем влюбленный в Гурамову и Церетелли и не способный решить, которая из них лучше.

И вдруг произошло событие, которое сразу выбросило меня из обычной колеи моей жизни. Мне тяжело даже вспоминать о нем, но без него мой очерк эмигрантской жизни с ее развинченными нервами был бы слишком не полон.

В один поздний тусклый, туманный вечер, когда моросил легкий дождь, я отправился на обычное вечернее собрание в кафе Грессо. У самых его окон я встретил Лисовского, ходящего без шляпы по тротуару под мелким дождем взад и вперед, с каким-то необычно растерянным видом. Он не замечал ничего окружающего. Он даже и меня не узнал.

— Почему вы не идете в кафе? Ведь вас промочит совсем! — сказал я ему.

— Я сейчас войду!—сказал он, вздрогнув и тупо уставившись на меня. — Этого нельзя оставить без объяснения. .. Пусть все выслушают меня сначала. Потом я сам уйду.

— Да в чем же дело?

— Я, наконец, разделался с Гольденбергом за все его интриги против меня. Я дал ему по роже, а они вытолкали меня, не выслушав моих объяснений. Пойдите и скажите им, что меня должны выслушать! И призовите потом меня. Я буду здесь вас ждать.

У. меня замерло сердце: значит, вышел крупный скандал! Что же делать мне, считающему Лисовского нервнобольным, одержимым манией преследования? Ясно, что никто из вытолкавших его на улицу не захочет теперь его слушать.

— Да вы совсем с ума сошли!—сказал я ему, наконец, опомнившись. — У вас конвульсии, а вы хотите еще объясняться! Идите домой! Я зайду к вам утром проведать, а теперь я должен бежать к оскорбленному вами Гольденбергу И прежде всего выслушать его.

— Но моя шляпа осталась там!—сказал он еще более растерянно.

— Я принесу вам вашу шляпу!

Я быстро вошел в кафе и оттуда в заднюю комнату, из которой слышался гул знакомых голосов.

— А вот и сам всеобщий миротворец!—раздался громовый бас гиганта Грибоедова при моем виде. — Пожалуй-ка к нам, ты, говорящий, что все здесь хороши, проповедующий передавать другим только хорошее, а дурные слова и угрозы хоронить в своей душе, чтобы не расстраивать друг другу нервов! Ты, может быть, давно знал, что здесь готовилось, но до сегодня тоже хоронил в душе, чтобы сберегать наши нервы?!

И он уставился на меня осоловевшими глазами.

В один миг я окинул взглядом всю комнату. В ней в разных позах сидели Гольденберг, Жуковский, Саблин, Ралли, Аксель-род и еще несколько эмигрантов вокруг нашего обычного стола, посредине которого стоял теперь целый бочонок с красным вином, а перед каждым из них недопитые стаканы. И все они были явно пьяны. Никогда ничего подобного не было в этой комнате. Все мы раньше пили здесь вино из своих отдельных полубутылок, лишь понемногу.

— Да что ты!—воскликнул я.-—Неужели ты думаешь, что я не предупредил бы?

— А теперь откуда же ты все знаешь?—торжествующе прогремел Грибоедов. — Уж не Лисовского ли утешать изволил?

— Да нет же! Я его только встретил у самых дверей сюда, и он попросил меня вынести его шляпу!

— А! Ему нужно шляпу!—-крикнул Саблин. — Так я сам вынесу ему ее!:

И, поднявшись на нетвердых ногах, он вышел мимо меня в переднюю комнату, взял со стола какую-то шляпу и, отворив стеклянную входную дверь ресторана, швырнул ее на улицу в кого-то, а затем возвратился на свое место.

Я протиснулся и сел рядом с Гольденбергом, щеки которого были все залиты слезами, а волосы — водой, и крепко молча пожал ему руку.

— Расскажи мне, — обратился я к Саблину, — как же произошло все это безобразие?

—Да очень просто!—с гневом ответил он. — Сидим мы все вон там, в общей зале, и мирно разговариваем, как вдруг входит тот негодяй и, не говоря ни слова, хлесь Гольденберга по голове так, что с него очки соскочили и разбились. Гольденберг, конечно, швырнул Лисовского на пол, а тот ухватил его руками, повалил вместе с собой, вцепился ему в волосы и начал с ним кататься по полу. Мы все вскочили и стояли в остолбенении. Аксельрод подошел осторожно к обоим катающимся и тыкал пальцем то того, то другого, говоря своим кротким голосом:"Довольно же, перестаньте же!" А те, ясно, ничего не слышат. Мосье Грессо выскочил из кухни с топором в руках, а мадам Грессо бросилась на середину комнаты и кричит: «Jime monsieur Goldenberg!» (я люблю господина Гольденберга!). Наконец Грибоедов догадался, схватил со стола графин с водой и вылил ее обоим на голову, а как только оба встали, я схватил Лисовского за шиворот и вышвырнул на улицу.

Я чувствовал, что в этот печальный вечер, когда обида была так свежа, мне не уместно высказывать свое мнение, что у Лисовского был истерический припадок, и он действовал в состоянии невменяемости.

«Буду говорить это завтра, — подумал я, — когда успокоятся, а теперь надо прежде всего развлекать Гольденберга».

— Как все это грустно! — сказал я, не в состоянии найти никакой другой фразы, и замолчал, обрадовавшись, что более находчивый Саблин, повернувшись к Гольденбергу, явно с такой же целью отвлечения, сказал ему:

— А однако же мадам Грессо призналась тебе в любви, го-говоря:Jime...

— Полно, полно! — с испугом перебил его Гольденберг. — Уж говори, по крайней мере, по-русски, чтоб она не поняла, что ты смеешься над ней.

Саблин прикусил язык, а готовившаяся к смеху остальная публика разом сомкнула губы.

Грибоедов вновь тупо уставился на меня, и заметив, что передо мною нет стакана с вином, снова загремел своим могучим басом:

— А ты что же не пьешь?! Ты, я вижу, трезвыми глазами на нас пьяных хочешь смотреть? Видеть все наши недостатки,? Так не быть тому! Пей и ты, пока сам не будешь таким же, как мы, пока не будешь пьянее нас и не свалишься под этот стол! Пей, миротворец!

И, отвернув кран от бочонка на столе, он налил мне полный стакан вина.

— За твое здоровье! — сказал я Гольденбергу и осушил его до конца.

— Вот это так! — воскликнул Грибоедов. — Теперь пей второй стакан за здоровье Саблина, вытолкавшего Лисовского! А потом будешь пить за каждого из нас, пока не свалишься под стол.

— Да, да!—заговорили все остальные.-—-Напоим его пьяным, ведь никто из нас еще не видал его таким.

— Вот тогда мы и посмотрим, что ты из себя представляешь, — продолжал Грибоедов. — У пьяного душа нараспашку! Вот мы и увидим, что у тебя на душе! Пей еще!

Я начал соображать, как бы мне выйти из этого отчаянного положения, но оно тотчас же представилось мне в таком виде. Грибоедов, чтоб разрядить нервную атмосферу после ужасного скандала, решил отупить головы присутствовавших вином и велел выкатить полный бочонок. В этом разгадка появления бочонка. .. Буду же поддерживать его игру. И нимало не сопротивляясь, я начал по каждому новому требованию собеседников выпивать мелкими глотками, чтоб протянуть долее время, стакан за стаканом.

Я почувствовал, что стал здесь как бы громоотводом. Всеми окружающими овладела какая-то мания напоить именно меня. Я все время был центром общего внимания и едва отставлял стакан от губ, пользуясь каждым переходом речи на другую тему, как кто-нибудь почти сейчас же обращал на меня глаза и кричал:

— Смотрите! Он уже не пьет!

— Пей! — ревел тогда Грибоедов и сейчас же дополнял мой стакан до краев.

Грибоедов не был политическим эмигрантом; он служил контролером в Государственном банке в Петербурге, но всей душой сочувствовал начавшемуся революционному движению, и его петербургская квартира была всегда приютом для лиц, разыскиваемых правительством по политическим делам. Он был другом известного петербургского доктора Веймара, умершего потом в Сибири на каторге, и писателя Глеба Успенского.

О физической силе Грибоедова ходили легенды.

Раз они все трое шли по Невскому проспекту из ресторана, не твердые на ногах и около какой-то площади натолкнулись на стоящий тут казенный деревянный домик для городовых.

Теперь нет таких домиков вроде беседок, но в описываемое мною время они были, и задний темный чулан служил там помещением для арестованных на улицах, пока городовой шел за извозчиком или с докладом в свою часть. Городовой выругал их пьяницами, они выругали его, а он позвал из домика своего товарища и, арестовав, запер всех троих на замок в заднем темном чулане своего дома. Затем оба городовых ушли.

Все трое, постучав достаточно в дверь и не получив ответа, начали напирать на нее, но она оказалась слишком крепкой, с железными толстыми засовами. Грибоедов заметил, что при их работе трещал угол домика. Наперев на него вместе с Веймаром, он выдавил весь этот угол, и все трое вышли в образовавшееся широкое отверстие и благополучно ушли домой. Сюда, за границу, он поехал вместе со мной и Саблиным лишь на несколько недель, взяв из Государственного банка временный отпуск.

Теперь я чувствовал, что мне уже не увернуться от его бдительного надзора, и потому только оттягивал время, выпивая свои все подновляемые стаканы еще более, мелкими глотками, но почти не отставляя от губ.

Наконец, я почувствовал, что не могу более терпеть. В растянутом от вина желудке начались спазмы, и вино начало подниматься вверх к горлу. Я встал, чтоб выйти.

— Стой! Куда идешь? — загремел Грибоедов, хватая меня своей железной рукой.

— Пусти! Я только на минуту. Сейчас вернусь.

— Честное слово? Не удерешь?

— Честное слово.

— Ну тогда иди! — сказал он, выпуская меня.

Он ударил кулаком по столу так, что все стаканы и сам бочонок подпрыгнули.

-— Мы здесь все верим честному слову! —закончил он торжественно.

Я быстро выбежал на внутренний дворик ресторана, и там во тьме все мое вино возвратилось в мой рот, а через него на мостовую. В голове стало сразу легче. Я почувствовал себя сильно освежившимся и, после нескольких минут хождения по дворику с открытой головой под мелким дождем, возвратился к товарищам.

— Смотрите! — загремел Грибоедов, — он все еще на ногах! Не быть этому! Пей еще. 

И в меня опять начали вливать стакан за стаканом.

Но от нервного ли напряжения этого вечера, или просто от свойств организма, благодаря которому спиртные напитки никогда в жизни не действовали на твердость моих ног и связность речи, я вынес с честью и это испытание. Подливая из бочонка мне двенадцатый или пятнадцатый стакан, Грибоедов вдруг увидел, что бочонок опустел и из крана ничего не льется. Это обстоятельство привело его сначала в полный столбняк. Он нагибал бочонок всеми способами, тряс, чтобы услышать внутри плеск, но там явно ничего более не было. Он вновь тупо уставился на меня.

— Вырвался!—загремел он. — Вырвался! Все еще может стоять на ногах! Ну, так веди же нас с Саблиным на квартиры!

Один уцепился за одну мою руку, другой — за другую, и мы пошли, слегка пошатываясь, по темным женевским улицам.

Было три часа ночи. Я их довел до отеля дю-Нор, где отпер дверь запасным ключом, экземпляр которого дается в Швейцарии каждому постоянному жильцу, поднялся с ними до их комнат, уложил в постели и затем побрел в свою типографию, где и нашел себе забвение на своей куче листов типографской бумаги.

Я проснулся утром со страшной головной болью. В моем рту, как выражаются пьяницы, на другой день после выпивки «было так мерзко, как будто квартировал целый эскадрон жандармов».

Кошмар предыдущего вечера встал в моем уме во всех своих мельчайших подробностях. Я не винил своих друзей. Я понимал настроение этих чистых по натуре, но больных, разбитых жизнью душ, стремящихся к идеалу и вдруг натолкнувшихся на такую житейскую прозу в своей собственной среде.

Мне вспомнился мой переход через границу, благоговейное чувство будущей близости к ветеранам революции, к патентованным героям.

— Разочаровался ли ты в них теперь? — спрашивал меня один внутренний голос моей души.

— Нет! Тысячу раз нет!—отвечал ему другой. — Ты не имеешь даже права разочаровываться! Ты был похож на пылкого юношу, который попросил бы своего отца показать ему истинных героев, и отец повел бы его в дом инвалидов. Там этот юноша действительно увидел бы только патентованных героев, и каждый их недостающий член подтверждал бы их героизм. Вот у этого глаз был выбит пулей, когда он впереди всех бросился на неприятельское орудие, но с тех пор начал все видеть вкось. Вот у этого нога была оторвана ядром, когда он вырвал неприятельское знамя, но с тех пор он не может правильно ходить. А вот у того нервы, порванные близким взрывом бомбы, остались до того испорченными, что у нега начинаются судороги при каждом волнении. Кто способен упрекнуть их за это? Кто решится сказать, что они не герои? Ведь самые их слабости и недостатки и есть их патенты на героизм у тех, кто только притворяется героями, их никогда не будет. Те будут всегда целы и невредимы...

— Да! Здесь, в Женеве, я нашел то, что искал. Я увидал, здесь истинных патентованных героев революции, я получил возможность пользоваться их дружбой и любовью, но я нашел их уже израненными и искалеченными в тяжелой борьбе. Я нашел их именно в доме инвалидов, как и следовало мне ожидать, если бы я ехал сюда более опытным!

Дни потянулись за днями, и, чем далее шло время, тем труднее мне становилось лавировать между моими нервнобольными друзьями.

Сначала я хотел устроить так, чтоб Лисовский извинился перед всеми, присутствовавшими при его припадке. Но он не признавал себя больным, как не признают и все помешанные, которым кажется, что весь мир помешался, и лишь одни они здоровы. Он был глубоко убежден в своей правоте и обвинял тех, которые не хотели его выслушать после сцены в кафе-ресторане. От одного моего предложения извиниться с ним сделался вновь нервный припадок и настоящие судороги языка. Казалось, что язык его никогда не будет в состоянии остановиться в своих упреках, почти целиком составленных из явной лжи и извращений.

Но самое худшее оказалось в том, что в тогдашней женевской эмиграции у Лисовского нашлись и защитники, ставшие сразу на его сторону. Это, кроме Щебунов, смертельно обиженных на редакцию «Работника» за непомещение их стихов и статей, были все малозаметные люди. Личный вопрос тотчас перешел в партийный, в котором я решительно не мог стать ни на ту, ни на другую сторону, так как объяснял всю эту борьбу из-за пустяков общей нервностью участников, которой у меня самого не было. Увидев меня случайно разговаривающим с Лисовским, на меня сейчас же начали дуться сторонники Гольденберга и причислять к своим врагам.

— Ну, что же иди к ним, если они тебе так нравятся! — .говорил мне их укоризненный взгляд.

А сторонники Лисовского говорили мне прямо:

— Мы знаем, вы всегда с нашими врагами!

Каждая партия старалась сначала перессорить меня со своими противниками обычным в таких случаях воздействием на мелочное самолюбие. Чего, чего только не передавали мне якобы говоренного на мой счет за глаза той и другой стороной! Будь у меня хоть капля их собственной нервозности, я тоже давно начал бы кувыркаться в конвульсиях! Но нервозности у меня не было, и я мог все время владеть собою. Однако боль в душе становилась все сильнее и сильнее.

Я вновь бросился в науку и начал поглощать на своем любимом месте, среди лазурной Роны под ивами островка Руссо, том за томом всевозможные социологии и политические экономии, имевшиеся в эмигрантской библиотеке, а также и истории всех революций. В последних я всегда находил на первом плане борьбу с политическим гнетом, а на наших собраниях узнавал, что все эти революции были буржуазные, что наша цель не в них, что в некоторых республиках живется народу еще хуже, чем в монархиях. Здесь мне чувствовались та же истеричность, те же нервные конвульсии, заставляющие говорить людей заведомую ложь.

Разве наша цель, думал я, только лишь в том, чтоб народ жил богаче, а не в том, чтобы он был умственно развитее и граждански свободнее?

С такими мыслями пришел я однажды к Ткачеву. Мы с ним очень сблизились, потому что у него, так же как и у меня, не было нервов.

Он писал какую-то книжку для народа или статью. В моей последующей жизни я одно время считал ее тождественною с появившейся потом «Хитрой механикой» Варвара, так как нашел в последней почти такое же место, как в ниже рассказанной здесь своей беседе с Ткачевым, хотя «Хитрая механика», так мне говорили, и была написана совершенно независимо от  Ткачева. Ткачев и его жена по обыкновению встретили меня самым радушным образом. Налив себе по стакану чаю, мы, как всегда, расселись в полутьме у горящего камина в его рабочем кабинете.

— Я теперь пишу для народа о косвенных налогах, — сказал он мне, — и хочу воспользоваться таким оригинальным примером. Мужик требует в кабаке рюмку водки, а волшебница, стоящая сзади невидимкой, хочет показать ему, что при этом происходит. Мужик опрокидывает рюмку в горло -— хлоп! И вдруг слышит у себя за спиной трижды: хлоп, хлоп, хлоп! — Кто это там пьет?—спрашивает он, оглядывается и видит: .становой, министр и царь выпили по рюмке, и все они, показав кабатчику на мужика пальцем со словами: «он заплатит», исчезли.

Мужик берет огурец и закусывает, жуя. Слышит: сзади тройное жевание. Оглядывается — опять жуют они все трое по огурцу и исчезают, показав на мужика пальцем со словами: «он заплатит». Как вам нравится? Наглядно здесь показано, как обыватель при косвенных налогах платит невидимо за все начальство, скрывающееся за спиной торговца и фабриканта?

— Да, очень хорошо! — ответил я...

Мы с ним долго говорили в этот вечер; жена его, очень интеллигентная женщина, вставляла иногда свои серьезные замечания. ..

— Итак, — сказал Ткачев, как бы резюмируя мои мысли, — вы хотите прежде всего политического переворота и Соединенных штатов Европы, как орудия для последующего равномерного распределения умственных и материальных богатств человечества?

— Да, — ответил я. — И если б я издавал теперь революционный журнал, я назвал бы его «Свет и Свобода!» А под заголовком поставил бы девизы: «Свобода слова и печати, личной и общественной деятельности. Демократическая федеративная республика и гражданское равноправие женщин. Всеобщее обязательное обучение и организация труда»! Это были бы ближайшие задачи.

— А далее?

— А дальнейший путь показало бы само будущее. ..

 

13. На вершине Салева и у подошвы его

Солнечный луч пробрался на несколько минут в мою спальную — типографскую наборную — и упал на мое лицо, когда я еще лежал на полу, обложенный печатными листами. Он и разбудил меня. Я взглянул на часы. Было уже около десяти утра.

— Проспал! — подумал я. — Это потому, что сегодня воскресенье, и наши наборщики не пришли на работу.

Я выглянул в окно на голубое небо, на солнце, уже готовящееся вновь уйти за выступ второго правого дома, представил себе, как хорошо теперь на вершине Салева, и голос стихийной природы вновь заговорил со мною. Я быстро оделся, побежал в кафе Грессо выпить чашку кофе с булкой, молоком и маслом и побежал за город. Там было чудно хорошо под легким покровом выпавшего ночью снега. В тени было слегка ..морозно, на солнце — даже жарко. Я быстро начал взбираться на перевал. Мне вновь захотелось бегать и прыгать и, заметив, что, куда ни простирался мой взгляд, никого нет кругом, я даже расцеловал ветки нескольких кустов по дороге и сказал им:

— Здравствуйте! Здравствуйте! Вот я снова возвратился к вам!

Весь день до самого вечера я проходил по горам и, наконец, усталый сел на камне на самой верхней части Салева и долго созерцал с него белую вершину Монблана, поднимающуюся за мощным выгибом земной коры между Салевом и мною. Я созерцал попеременно все другие горы, бледную луну, показавшуюся, как круглое облачко, на северо-востоке одновременно со спускающимся к закату солнцем, и гряду перистых облаков, протянувшихся, как белые, вымытые дождями скелеты рыб и ящериц, разложенных рядом по голубой небесной степи. Мысли и мечты, виденные когда-то образы людей и предметов, слышанные когда-то слова перемежались между собой и складывались в какие-то пестрые калейдоскопические конфигурации, от которых не хотелось отрываться. Так бы, казалось, и просидел целую вечность, мечтая и не сходя с этой вершины.

Алая заря загоралась на западе. Догорела красным углем вершина Монблана, освещенная солнцем. Я начал, наконец, спускаться со склона, встретился с какими-то двумя подозрительными людьми, которых принял за пограничных браконьеров, так как тут шла граница Франции и Швейцарии. Они быстро направились за мной, держа свои ружья наперевес.

— Ограбят и столкнут с обрыва, — пришло мне в голову, и на душе стало жутко. Я ощупал рукою в кармане свой револьвер, с которым и здесь не расставался. Он был тут. Но как он мне поможет против внезапного выстрела сзади?

А вдали ожидала меня страшная крутизна.

: Увидев справа от себя огромную впадину каменоломни, стена которой шла несколькими отвесными уступами выше человеческого роста, я стал быстро спрыгивать с одного уступа на другой, цепляясь за предыдущий руками, и в несколько прыжков был далеко в глубине под ними. В последний раз взглянул я на их темные силуэты, едва рисующиеся высоко надо мной на темно-голубом фоне неба, где уже сияло во всей своей красе созвездие Ориона, и исчез за поворотом скалы, сократив этим обычную обходную форму 38.

Вечером я вновь сидел в уютном кабинете Ткачева вместе с его милой женой, в полутьме, у пылающего камина.

— Я уже обдумал ваши ереси, — сказал он мне, — и пришел к заключению, что если вы выскажете их вашим здешним друзьям, то они побьют вас камнями из опасения, что ваши «математические» расчеты могут оправдать историческое существование буржуазии и капитализма.

— Да я уже пробовал говорить с ними, но никто из них не хотел меня даже слушать. Они очень горячий народ и потому перебивают на второй же фразе и после этого говорят сами свое, а не возражают по существу...

— Вам было бы лучше посвятить себя науке, чем революции, — сказал Ткачев.

— Я бы и посвятил себя ей, если б у нас была гражданская свобода. Но как могу я тихо работать в своей лаборатории,  когда кругом гонения и преследования, когда сама наука порабощена и стеснена в области своих выводов? Мне страшно трудно было расстаться с мечтой детства быть ученым, но вы видите — пришлось.

— Мне очень жаль вас, — сказал Ткачев серьезно. —По всем моим впечатлениям с самого начала нашего знакомства, вам следовало бы именно прежде всего готовиться к профессуре.

Наступило общее долгое молчание.

Ткачев, насколько я мог судить, во всем соглашался со мною, хотя и не высказывался определенно, ограничиваясь в нашем разговоре простыми вопросами.

Угли в камине совсем потухли. Моя исповедь тоже пришла к естественному концу, и на моей душе стало легче. Надо было расходиться.

Прощаясь, я заметил на столе у Ткачева книжку Шиллера «Вильгельм Телль».

— Дайте мне ее на ночь, — сказал я ему уходя.

Камин догорал, и красноватый полусвет в кабинете Ткачева делался все темнее и темнее.

Я встал, чтоб идти домой, если можно было назвать домом наборную мастерскую, где я по-прежнему ночевал на груде типографской бумаги.

— Приходите завтра, — сказал Ткачев, — еще потолкуем по этому предмету. В сказанном вами много такого, о чем я никогда еще не думал.

Я вышел на темную улицу, и в моем уме зародились бодрые свежие мысли. Мне уже давно хотелось кому-нибудь исповедаться.

На следующий вечер я хотел снова бежать к Ткачеву, чтобы узнать, не придумал ли он мне каких-нибудь серьезных возражений, но мне не удалось. День оказался «субботний», вечер наших обычных заседаний Интернационала.

Я ходил теперь на них всегда с моими юными приятельницами Гурамовой, Церетелли, Николадзе и часто присоединявшейся к нам Домбровской. Я сильно подружился с ними всеми. Когда у меня было слишком тяжело на душе от окружавшей меня эмигрантской нервозности, я убегал к кому-нибудь из них, и их свежие молодые души вносили свой свет и в мою. Конечно, я им не рассказывал ничего из того тяжелого, житейского, от которого я к ним бежал. Мы говорили и мечтали о великих и бескорыстных делах, и будущее казалось нам таким привлекательным! ..

 

14. Назад в Россию

Была почти полночь, когда я вышел от Ткачева с книжкою в руках. Луна уже склонилась к горизонту, и вечные созвездия неба тихо совершали свою обычную процессию над уснувшим городом. Но над землей начиналась буря. Сильный порывистый ветер налетел с озера на меня из-за углов зданий и нагонял с востока клочья разорванных облаков.

Я пришел в свою комнату в типографии, разделся в обычном углу, но вместо того, чтобы спать, зарывшись в кучу типографской макулатуры (как называются испорченные типографские листы), я поставил около себя керосиновую лампочку и, подложив к стене под свою спину новую связку такой же макулатуры, принялся читать гениальную драму Шиллера, которой когда-то так увлекался в детстве.

Один за другим проходили в моем воображении художественно очерченные образы старинных швейцарских заговорщиков, собравшихся при лунном свете на берегу озера в уединенной долине Рютли. Вот поднявшаяся буря прибивает к берегу лодку, на которой везут Вильгельма Телля на вечное заточение в подземной темнице Кюснахтского замка, но он получает возможность скрыться в свои родные горы, клянется отомстить поработителю его страны... Вот едет и сам поработитель по горной долине, говоря своим приближенным: «Сломлю упорство швейцарцев, уничтожу дерзкий дух свободы»... Но стрела Вильгельма Телля, во весь рост поднявшегося над высоким утесом, пронзает ему сердце. А вот и заключительная сцена, когда граждане освобожденной Швейцарии собрались вокруг его дома и кричат: «Да здравствует Вильгельм Телль, да здравствует вольный стрелок, наш избавитель!»

Я встал по окончании чтения со своей груды революционных изданий в сильном волнении. Я не мог более спать. Ключ от входной двери был всегда у меня, и я пошел по улице, борясь со встречным ветром, на набережную Женевского озера. Я старался решить по своей совести: что тут гуманно и что жестоко? Что доблестно и что позорно? Что нравственно и что безнравственно?

Я шел все далее и далее в глубокой тьме. Все небо было уже покрыто тучами, и ни одна звезда не светила мне сквозь них. Только озеро глухо рокотало о чем-то и хлестало своими огромными волнами о каменную набережную, обдавая меня брызгами пены. В эту ночь я решил возвратиться в Россию, Утром я сказал о своем решении Саблину, который первый пришел ко мне в типографию, когда я еще лежал в своих бумагах.

Он молча и быстро прошелся несколько раз взад и вперед по небольшой комнате.

— И я еду с тобой!—сказал он, наконец. — Я знаю, нам долго не прожить в России. Ты ведь сам читал во «Вперед» список разыскиваемых. В нем верно описаны наши приметы. Но лучше погибнуть в тюрьме, чем из нашего добровольного изгнания смотреть, как погибают там другие.

— Ну, полно! Раньше, чем погибнуть, мы, может быть, кое-что успеем сделать...

— Так когда же мы уезжаем? — спросил он.

— Как только добудем денег на обратную дорогу. У меня теперь ничего нет, кроме долга у Грессо за обеды.

— У меня то же! — ответил он. — Хочешь, я напишу Клеменцу, чтоб выслали из Петербурга?

— Да, напиши сейчас же. Вон там на наборной кассе перо и бумага.

Он пошел писать. Я продолжал сидеть на своей бумажной постели на полу и думал о новом неведомом, открывающемся перед нами. Мне вспомнилось, как четыре месяца назад в темную осеннюю ночь я мчался в вагоне одетый крестьянином из Ярославля в Москву после своих скитаний в народе. Мой спутник мирно спал, а я вышел на площадку вагона и смотрел в непроглядный мрак, в который несся наш поезд. Тысячи огненных искорок, вылетая из трубы невидимого локомотива, кружились и носились тогда около меня среди таинственной тьмы, оставляя за собою длинные извилистые светящиеся ниточки. Казалось, что это был своеобразный мир хвостатых существ с яркими огненными головками, и я летел среди них во мраке, неизвестно куда, вместе со своим поездом и со всей землей, в мировом пространстве.

— Куда меня несет этот поезд?—спрашивал я себя и не находил ответа.

И вот он передал меня другим поездам и вывез в свободную Швейцарию, на берег огромного лазурного озера среди высочайших гор, покрытых вечным снегом. Но не для того, чтоб я здесь остался навсегда, а чтоб показать мне ярко и отчетливо те идеалы, к которым я должен стремиться. Скоро другой такой же поезд, в такой же огненной непроглядной тьме помчит меня с Саблиным в новое, неведомое будущее, в обратную сторону, но не назад! Нет, не назад! Та Россия, из которой я когда-то выехал, осталась далеко в мировом пространстве, в котором летят планеты и звезды. Россия, в которую я скоро приеду, будет уже другая, новая, лишь исторически связанная с прошлогодней. И, может быть, и у моих тамошних друзей, как и у меня, окажутся новые взгляды на способы борьбы.

— А как же написать о «Работнике», в котором мы теперь оба очутились редакторами? — спросил меня Саблин.

— Напиши, что это дело налажено и останется таким же и без нас. Его будут продолжать Жуковский, Ралли, Эльсниц и Гольденберг. А мы будем полезнее в России даже и для него, так как будем иметь возможность посылать недостающие теперь сообщения из России.

Саблин снова принялся писать.

— Кончил! —сказал он.—Хочешь приписать?

Я прибавил несколько слов о бесполезности далее жить за границей и, выйдя вместе с Саблиным, опустил письмо в почтовый ящик. Через две недели мы получили деньги, но не оттуда, откуда ждали. Вера Фигнер, давно видевшая, как тяжело мне жить дольше за границей, прислала мне сто рублей из своих, а Саблин получил от кого-то другого.

Все наши друзья были взволнованы нашим отъездом. Они были убеждены, что мы едем на гибель. Мы были первые политические эмигранты, разыскиваемые правительством для тюрьмы и каторги и возвращающиеся после нескольких месяцев жизни снова в Россию не с покаянием, а чтоб продолжать свое дело. Ранее нас никто из эмигрантов этого не делал. Русский режим казался ужасным для того, кто смотрел на него из свободной европейской дали, и мрак русских рудников и казематов казался оттуда слишком непроглядным.

Все партии вышли провожать нас на перрон железной дороги. Он весь был полон, и иностранная публика с удивлением смотрела на нас, как на каких-то знаменитостей.

Жуковский, Гольденберг и его многочисленные сторонники стояли ближе всех, затем толпа учащейся молодежи, и, наконец, прибежал и сам Лисовский со своими немногими приятелями. Они стояли несколько поодаль, как партии. Молодежь поднесла нам цветы. Но у .меня было не радостно, а страшно больно на душе. Мне было очень тяжело видеть здесь Лисовского, зная, как это должно быть больно для Гольденберга. Я, конечно, и ранее не скрывал ни от кого, что считал Лисовского нервно-расстроенным человеком, и не гнал его вон, когда он приходил ко мне. Но я всегда избегал упоминать его имя при Гольденберге.

И вот он сам здесь и напоминает о себе из-за меня, хотя я и простился с ним и его друзьями предусмотрительно еще накануне. Насколько безоблачно трогательны и отрадны были бы для меня такие проводы без напоминания о дикой сцене в кафе, настолько же были они теперь и тревожны и тяжелы.

Но вот кондуктор певуче протянул обычные слова: Le train part a Lausanne! Asseyz vous messieurs, mesdames! (Поезд идет в Лозанну! Садитесь господа, дамы!).

Все бросились обнимать и целовать меня, и только одна половина — Саблина, прекратившего знакомство с группой Лисовского. Это опять поставило меня в неловкое положение по отношению к моему товарищу, и хотя я сохранял все время такую внешность, как будто бы считал все совершенно естественным, но в глубине моей души было очень тяжело. Мне страшно хотелось, чтоб поезд, наконец, двинулся, и необычные проводы меня обеими ненавидящими друг друга партиями пришли благополучно к своему естественному концу.

Но вот кондукторы вошли на свои платформы, локомотив издал свой громкий протяжный вопль, и вагоны медленно двинулись в путь. Все провожавшие нас бежали по перрону вместе с нами, наполовину высунувшимися из двух соседних окон нашего третьего класса, и пожимали на ходу наши руки в последний раз. Потом заколыхались в воздухе многочисленные платки. Мы с Саблиным тоже махали из окон своими, пока платформа со всей ее толпой не скрылась за углом какого-то железнодорожного здания.

Как легко стало у меня на душе! Все тяжелое в этих проводах, казалось, вмиг исчезло вместе с их благополучным окончанием. Осталось только одно светлое, трогательное! И эта радость еще удесятерялась от сознания, что и среди провожавших меня партий вместе с их уходом в разные стороны произошел такой же процесс душевного облегчения, как и у меня.

— Да. Конечно, трогательно было видеть, что все пришли тебя провожать, — сказал Саблин, как бы отвечая на мою мысль,-—но и тяжело было смотреть, как обе стороны делали вид, будто не замечают друг друга. Я рад, что это кончилось благополучно.

Мы сели друг против друга у одного и того же окна и начали прощаться с пробегавшими перед нами одна за другой знакомыми картинами Швейцарии.

— Наши проводы в Россию вышли такими пышными, — сказал, наконец, Саблин, —- что нам надо хорошенько подумать и о том, как бы замести свои следы. Такой отъезд не может остаться, не замеченным всякими здешними шпионами.

— Но мы и без того заметем свои следы. Ведь мы пробудем: два дня в Кларане у Эльсница, дня четыре в Берне у Веры и с неделю в Берлине, у Клеменца. Потом остановимся на день в Кенигсберге у Зунделевича. Этого совершенно достаточно,, чтобы спутать все расчеты шпионов, если таковые были на платформе.

— Да, это верно, — сказал он, — но все же нам нужно наблюдать за нашими спутниками в пути.

Мы осмотрели вагон, но в нем явно не было ни одной подозрительной личности.

Мы пробыли два дня в Кларане, где не было у нас знакомых, кроме семейства жившего тут Эльсница, приезжавшего в Женеву только по субботам и остававшегося на утро воскресенья.

Мы вместе с ним прошлись по кларанским холмам, у южного подножия которых уже зеленели кусты, и кое-где глядели из травы первые весенние цветочки. Затем мы уехали в Берн и явились к Вере, жившей в пансионе вместе с Дорой Аптекман, высокой худощавой и трудолюбивой девушкой, тоже изучавшей медицину в Бернском университете. Она была по внешности совершенной противоположностью Вере. Насколько Вера была общительна и приветлива, настолько Дора была замкнута и суха; насколько первая была разностороння и впечатлительна ко всему происходящему, настолько вторая казалась равнодушной. Они и по внешности были два антипода, а между тем жили вместе, их обеих сближало упорное стремление к достижению раз намеченной цели, но Аптекман была упорнее — никакие посторонние увлечения не могли заставить ее сойти с раз начатого пути, и она одна из двух окончила потом курс и после долгих усилий и экзаменов в России добилась-таки официального звания врача.

— Как хорошо, что вы прямо приехали ко мне! — воскликнула Вера. — Вы надолго здесь останавливаетесь? В таком случае я велю перенести ваши вещи в соседний номер. Он свободен. Там вам будет хорошо и, главное, близко от меня.

И, позвонив, она дала распоряжение пришедшей мадмуазель.

Вера была все та же, какой она явилась передо мной в первый день нашего знакомства, когда я почти сразу влюбился в нее и обсуждал с нею вдвоем различные моральные и общественные проблемы так, как если б ее словами говорила мне сама моя совесть. По правде сказать, я был влюблен в это время во многих. Я не забыл еще и юной гувернантки моих сестер, и Алексеевой, и Батюшковой, и Лебедевой, и Лизы Дурново, но они остались далеко в России. Здесь же у меня были три предмета: Олико Гурамова и Машико Церетелли в Женеве, а в Берне — Вера Фигнер. Но Вера отличалась от них во многом: она была сильна душою, она была серьезнее и глубже, и это сразу чувствовалось.

Вот почему, взвешивая всех троих в своем сердце, я находил, что перевес остается за нею, хотя по-прежнему я не признавался в любви ни одной женщине, считая себя обреченным на гибель за свободу своей родины.

Но я был очень счастлив смотреть теперь на Веру, слушать звук ее голоса. Каждое ее слово казалось мне полным глубокого смысла.

— Вот, — сказал ей Саблин, — мы и возвращаемся в Россию. Она серьезно взглянула на нас своими ясными блестящими карими глазами. Потом после минуты молчания сказала:

— Я понимаю вас.

Она ничего не прибавила более, но эти ее простые слова показались мне полными такой глубины, что на них можно бы было написать целые томы комментариев и все-таки не исчерпать их значения.

— И какие проводы были нам устроены!—продолжал Саблин. — Все партии, все возрасты от мала до велика пришли нас провожать. Вся платформа была полна. А трогательнее всего было грузинское трио студенток, поднесших нам цветы: Олико, Машико и Като! Вы ведь знаете их?

— Да, видела в Женеве.

— Я так тронут, — закончил Саблин, — что сейчас же напишу им прощальные стихи. Уже сложился в голове первый куплет.

И, взяв карандаш, он начал писать на листке бумаги, произнося вслух каждую написанную строку:

Я вышел в поле. Ветры выли.

Неслися тучи надо мной, И вспомнил я Гурамишвили,

О ней скорблю больной душой.

— Вы знаете, — перебил он сам себя, — что Гурамишвили это по-грузински то же, что Гурамова. А теперь перехожу к Церетелли:

Я в лес вошел. Шумели ели,

Летели листья на траву,

И вспомнил я о Церетелли,

Ее душой к себе зову.

— А теперь, — воскликнул он, — я мысленно обращаюсь к Като Николадзе:

Пришел домой я. Что ж грущу я?

Скорблю ль о прошлом? Нет, не то!

Отрады в прошлом не найду я,

Я вспомнил о своей Като!

Он торжественно отодвинул от себя бумажку. Мы смеялись.

— Непременно пошли им!-—воскликнул я. — Это их очень растрогает!

—- Однако как легко вы пишете стихи, — сказала Вера. — А вот я так за все время моей жизни составила только одно, да и то когда мы ехали в тарантасе по тряской дороге:

Трух-трух-трух!

Повозка едет на мух!

И из мух вылетает пух.

Мы снова смеялись, никому — даже мне, ожидавшему от нее всего великого, — не пришло в голову, что в глубине ее души скрывается родник самой чистой поэзии, которая обнаружится лишь через несколько лет в одиночестве Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей! 39

Так мало мы знаем души людей, да и сами эти души так мало иногда знают самих себя!

Мы пробыли с Верой несколько дней. Мы ходили вместе гулять в сосновый лес за Берном, который она особенно любила. Мы осматривали вновь круглую яму с историческими бернскими медведями, которым бросили по булке. Потом она повела нас к своему знакомому, бернскому писателю Брусу, юмористически описав сначала его аскетическое жилище.

— Он во многом похож на вас, — сказала она мне, — выжили среди революционных изданий в типографии, а он нанял себе крошечную комнатку на чердаке. В нее нет никакого хода. Вы видите дверь высоко наверху стены и не знаете, как к ней подняться. Но вы трижды кричите: Брус! Брус! Брус! И тогда дверь вверху стены отворяется, и в ней показывается сам Брус.

. Он спускает вам деревянную лестницу, и вы поднимаетесь по ней.

— Ну, а если крикнуть только два раза?

— Тогда вы не получите никакого ответа. Это значит, пароль сказан неверно.

Но когда мы с нею пришли к Брусу, то жилище его оказалось не так оригинально. Лестница к нему наверх хотя и была очень крутая и узкая, по типу чердачных, но все же постоянная, а сам Брус оказался очень живым и приветливым молодым человеком, впустившим нас по простому стуку в дверь без всяких паролей.

Возвратившись домой, я написал длинное прощальное письмо моим южным женевским друзьям — Машико, Олико и Като, так как лучшее воспоминание, оставшееся у меня от Женевы, были именно они со своей искренностью, любовью к науке и свежими душами, не помятыми еще жизнью. Мое письмо было целая поэма в прозе и заняло около тридцати двух страниц. Потом я перешел в соседний номер к Вере и был рад, что застал ее одну. Мне хотелось перед отъездом поговорить с ней.

Она полулежала на своем диванчике с медицинской книгой в руках, но при моем приходе положила ее на стол и сказала:

— Так вы, в самом деле, уезжаете завтра?

— Да, мы и без того дольше, чем предполагали, оставались здесь с вами.

Она подумала и прибавила:

— Мне очень хотелось бы, чтоб вы здесь пробыли еще немного. Неизвестно, что будет с вами в России. Но я не имею права вас задерживать. Я сама в нерешимости. Мне тоже хочется уехать. Одной половиной я живу в России вместе с уехавшими туда друзьями, а другой — здесь, чтоб окончить то, для чего приехала. Я постоянно думаю: что скажут многочисленные враги высшего женского образования, когда из сотен поступивших сюда студенток окончат только единицы? Не скажут ли они, что теперь доказана наша прирожденная неспособность к высшему образованию? Мы первые, все на нас смотрят с интересом и ожиданием, а враги хотят только одного, чтоб большинство из нас ушло, не доучившись.

— Но ведь ваши подруги ушли не по неспособности, а для другого дела, которое сочли более важным.

— А кто будет это разбирать? Вот причина, по которой я хочу продолжать учиться до последней крайности.

— Да, так и надо делать, — заметил я.—Но я чувствую, что и вы, как я, не будете в состоянии учиться, когда ваших подруг в России всех посадят в тюрьмы и сошлют в Сибирь на медленную гибель.

— Да, я очень боюсь этого, — ответила она печально. — Но я все же постараюсь не бросать научной дороги до последней крайности. А вы теперь пойдете ли снова в народ, когда возвратитесь в Россию?

— Я еще не знаю, что буду делать. Теперь много моих друзей мучится в тюрьмах, хотелось бы попытаться освободить их и начать вместе с ними более активную борьбу. Вот в последнем письме Клеменц зовет меня ехать с ним вместо России в Америку, на Кубу, где началось республиканское восстание. Мне очень хотелось бы принять в нем участие, и я поеду туда, если в России не удастся найти товарищей для заговора, который привел бы к гражданской свободе и дал бы возможность всем открыто высказывать свои убеждения.

— А в Москве вы будете?

— Непременно побываю, хотя для своих целей я должен теперь переселиться в Петербург.

— Я хочу вам дать большое письмо к моим подругам, уехавшим отсюда и действующим теперь среди московских рабочих.

Вы можете поручиться, что оно не попадет в руки жандармов? Я там буду писать откровенно.

— Могу, — ответил я без колебаний. — У меня всегда револьвер в кармане, и я никого не подпущу к себе раньше, чем не уничтожу всего, что нужно.

— А как уничтожите?

— Разорву на клочки, скатаю в комочки и проглочу.

На следующее утро она дала мне свое послание, написанное мельчайшим почерком на самой тонкой бумаге. В нем было около пяти листов, и дано оно мне было без конверта, чтоб я мог легче проглотить его по частям в случае опасности.

Она проводила нас до поезда, и мы расстались, махая друг другу платками, пока было видно.

 

15. Обрыв

Наш приезд в Берлин прошел без всяких приключений. На вокзале нас встретил Клеменц и поместил у знакомых. Мы прожили там с неделю, ходили три раза на собрания социал-демократов, происходившие в большой зале какого-то ресторана,. устроенной в виде аудитории с рядами скамей и с проходами между ними. Ораторы по вызову председателя, выходили на трибуну и с нее произносили речи. А остальная публика слушала их со своих скамеек, прихлебывая пенящееся пиво, разносимое мальчиками, бегавшими туда, где раздавался стук пустой кружки по узенькому столику перед нею. Эти однообразные стуки служили как бы аккомпанементом каждой речи.

Прения носили здесь несравненно более деловой, спокойный и систематической характер, чем у нас в Женеве — в Интернационале. Чувствовалось, что тут говорят люди, не оторвавшиеся от своей среды, от родной им жизни, что здесь слова — только подготовка реального дела. Я многого не понял, так как плохо знал тогда немецкий язык. Но председатель вскоре после нашего прихода проведал от кого-то, что мы — «русские нигилисты», как, не спросив нашего согласия, окрестили нас тогда.

— Граждане!—сказал он публике, вставая и указывая на нас, — предлагаю всем приветствовать явившихся к нам первых: русских товарищей.

Весь зал задрожал от рукоплесканий. Все глаза на несколько, минут направились прямо на нас. Ближайшие крепко пожимали нам руки. А мы, в волнении от неожиданности и удовольствия, могли только кланяться на все стороны, восклицая:

Danke herzlich! Danke herzlich!

Но ничего другого от нас и не требовалось.

Растроганные до глубины души, ушли мы в этот вечер домой. . И снова, в непроницаемом мраке безлунной ночи, то с грохотом, то с воем помчал нас железнодорожный поезд. Он направлялся прямо на восток и доставил нас утром следующего дня на русскую границу, в Эйдкунен.

Было ли у нас хоть малейшее предчувствие, что он вез нас в давно приготовленные для нас каменные могилы, где нам придется годы томиться без солнечного света, без чистого воздуха? Мы хорошо знали, что за Эйдкуненом нас ожидает большая опасность, но как могли мы предугадать трагическое окончание здесь нашего пути?

— Возвращаться много опаснее, — задумчиво сказал мне Саблин, — чем бежать из России. При бегстве, перейдя границу, оказываешься в безопасности, никто не может гнаться по иностранной территории, а теперь, наоборот, всякий заметивший нас стражник может преследовать нас, сколько хочет.

— Да, конечно, — ответил я. — Но, может быть, все же переберемся благополучно. А потом, внутри России, нас труднее будет ловить.

А между тем, судьба уже определила, что здесь наш первый жизненный путь резко обрывается перед распахнувшейся уже для нас по ту сторону границы дверью темницы.

Да, то что должно случиться, неизбежно случится. Я говорю это вовсе не потому, что сделался фаталистом. Я хочу сказать только одно: корни всех совершающихся или грядущих событий вросли глубоко в прошлое, и это я часто чувствую и теперь...

Проходя мимо Петропавловской крепости, я думал не раз:

— Вот политический узник сидит там в своей темнице, и будущее кажется ему беспросветным. Он думает теперь только об одном: как бы хорошо поскорее умереть! А между тем вдали за толстыми каменными стенами его темницы вечно рокочут народные волны, и, может быть, где-то садовник уже посеял те цветы, которыми осыплют его, свободного, среди всеобщей радости и ликований, и эта теперешняя жизнь в темнице будет казаться ему лишь долгим тяжелым кошмаром.

Однако, скажете вы, какое же отношение имеют все эти отвлеченные размышления к приближающемуся концу настоящего рассказа?

Да очень простое! Они и есть его истинный конец. Еще задолго до того, как я приехал из свободной Швейцарии на русскую границу, еще в то время, когда я, маленький, бегал с сестрами на берегу пруда и делал из песка пирожки, где-то в далеком лесу росли деревья, которым суждено было привезти меня сюда. Я рос и они росли, я начал учиться в гимназии и мечтать о научных открытиях и об освобождении всего человечества, а деревья эти были срублены, и из них начали делать вагоны. Теперь эти вагоны исполнили свою роль в моей жизни и уехали обратно, чтобы исполнить то или иное назначение в жизни других людей. И как мог бы я не приехать сюда, когда деревья эти появились из земли еще ранее, чем я родился на свет? Они оставили меня в виду русской пограничной платформы, а за нею, невидимо для меня, уже зияла роковая бездна, в которую я должен был, так сказать, мгновенно свалиться через несколько минут и исчезнуть в ее глубине.

Вся та полоса моей жизни, о которой я повествую в этом рассказе, все мои планы, все мои мечты и надежды резко обрываются здесь, и мне нечего больше рассказать в смысле продолжения предыдущего40.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

К АВТОБИОГРАФИИ

1 (стр. 8). Автобиография написана 13 февраля 1926 г. Напечатана в Энциклопедическом словаре Русского библиографического института Гранат (т. 40, вып. 7—8, М., 1926, стр. 305—317), в отделе «Автобиографии революционных деятелей русского социалистического движения 70—80-х годов», с примечаниями В. Н. Фигнер (приложение к статье «Развитие социалистической мысли в России»).

Имение Борок, Ярославской области, в котором родился Н. А. Морозов, было закреплено за ним по личному указанию Владимира Ильича Ленина (ВАН СССР, № 7—8, 1944 г., стр. 36).

Впоследствии Н. А. Морозов передал это имение Академии наук, которая учредила там Верхневолжскую научную базу. Постановлением Совета Министров Союза ССР на Академию наук возложена обязанность «организовать при Биологическом стационаре «Борок» им. Н. А. Морозова в доме, где жил и умер Н. А. Морозов, музей им. Н. А. Морозова» (Об увековечении памяти выдающегося русского ученого в области естествознания, старейшего революционера, почетного члена Академии наук СССР Н. А. Морозова и об обеспечении его семьи, газ. «Правда». 1946 г., 1 августа).

2 (стр. 10). Липа Алексеева — Олимпиада Григорьевна Алексеева — участница кружка чайковцев; о ее пропагандистской деятельности — в тексте. Арестована летом 1875 г. Обвинялась по Большому процессу 1877 г. (193-х). Признана невиновной. Впоследствии отошла от движения.

3 (стр. 11). «Работник» — «газета для русских рабочих», — издавался в Женеве. С января 1875 г. по март 1876 г. вышло 15 номеров. Журнал «Вперед» издавался в 1873—1874 гг. непериодическими сборниками (три выпуска), в 1875—1876 гг.—-двухнедельником (48 номеров), затем снова сборником (4-й и 5-й; последний — без участия П. Л. Лаврова).

4 (стр. 12). В составленном Третьим отделением списке участников процесса 193-х против имени Н. А. Морозова помечено: «К родителям на попечение и под надзор». В других отделах списка Н. А. Морозов назван «мещанином, незаконным сыном мологского предводителя дворянства», выбывшим «неизвестно куда» («Красный архив», № 5—30, 1928, стр. 190— 195).

5 (стр. 16). Н. А. Морозов напечатал об этом знакомстве две статьи: «Карл Маркс и «Народная воля» в начале 80-х годов» («Каторга и ссылка», № 3—100, 1933, стр. 142—148), «У Карла Маркса» (газ. «Известия» от 7 ноября 1935 г.).

6 (стр. 16). Н. А. Морозова судили в особом присутствии сената по «процессу двадцати» в феврале 1882 г. вместе с А. Д. Михайловым, Н. В. Клеточниковым, М. Ф. Фроленко, А. В. Якимовой и другими. Кроме общего обвинения в принадлежности к тайному революционному обществу, Н. А. Морозову ставилось в вину участие в покушении на взрыв царского поезда в ноябре 1879 г. Виновным он себя не признал и отказался давать показания по существу, так как это «могло бы повредить его друзьям и знакомым и послужить целям правительства» («Былое», № 1, 1906, стр. 246).

В «Отчете о процессе 20-ти народовольцев», составленном одним из присутствовавших на суде и появившемся в печати четверть века спустя, имеется следующая характеристика Н. А. Морозова: «Больше среднего роста, очень худощавый, темно-русый, продолговатое лицо, мелкие черты лица, большая шелковистая борода и усы, в очках, очень симпатичен; говорит тихо, медленно» («Былое», № 6, 1906, стр. 245).

Во время обвинительной речи прокурора Н. В. Муравьева некоторые подсудимые, в их числе Н. А. Морозов, часто протестовали против его заявлений. Суд приговорил Н. А. Морозова в числе пяти обвиняемых к вечной каторге. К смертной казни, замененной затем каторжными работами, приговорены десять человек, в их числе А. Д. Михайлов, Н. В. Клеточников, М. Ф. Фроленко. Жандармы, однако, считали Н. А. Морозова «весьма опасным революционным деятелем вследствие особенности характера его деятельности, не дающей возможности уличить его во вредном направлении»(«Былое», № 8, 1907, стр. 122). ...

7 (стр. 17). Соколов Матвей Ефимович, смотритель Шлиссельбургской; каторжной тюрьмы, прозванный заключенными за жестокость и мучительство Иродом.

«Первое, что меня в нем поразило, — рассказывает в своих воспоминаниях товарищ Н. А. Морозова по заключению в Алексеевской равелине П. С. Поливанов, — это было выражение его глаз. До сих пор я не видел ничего подобного никогда и ни у одного человека; они поразительно походили на глаза крупных пресмыкающихся. Тот же холодный блеск, то же самое отсутствие мысли. То же самое выражение тупой, безжалостной злобы. В этих глазах ясно читалось, что их обладателя ничем не проймешь, ничем не удивишь, ничем не разжалобишь, что он будет так же хладнокровно и так же методически душить свою жертву, как боа-констриктор давит барана.

Отталкивающее впечатление, производимое этим человеком, еще более усиливали щетинистые подстриженные усы, выдающийся бритый подбородок и все его ухватки, напоминавшие не то мясника, не то палача, каковые звания очень шли к его плотной, коренастой фигуре с молодецки выпяченной грудью и широкими ручищами, толстые пальцы которых находились в постоянном движении, как бы отыскивая себе работу. . . Во время Крымской: войны он был солдатом, и его взял к себе в денщики Потапов (бывший впоследствии шефом корпуса жандармов), а потом Соколов пошел в жандармы, но только в 1870 г. он был произведен в офицеры благодаря протекции своего бывшего барина. Однако по своей неразвитости и малограмотности употреблялся лишь на черную работу: возил арестантов на допросы, дежурил в III отделении и присутствовал иногда при обысках, так как у него не только были исполнительность и рвение, но и некоторый шпионский нюх» (П. С. Поливанов — Алексеевский равелин, Л., 1926, стр. 114 и ел.; подробности шпионско-жандармской и палаческой карьеры Ирода-Соколова у П. Е. Щеголева — Алексеевский равелин, М., 1929, стр. 332 и ел.).

8 (стр. 18). Упоминаемые Н. А. Морозовым книги изданы после выхода его из крепости: «Откровение в грозе и буре. История возникновения Апокалипсиса. С рисунками и снимками с древних астрономических карт Пулковской обсерватории». Изд. редакции журнала «Былое». П., 1907.

10 + 304 стр. Ц. 1 р. 35 к. Содержание: Часть I—Пролог. Часть II — Откровение в грозе и буре и в четырех ударах патмосского землетрясения 30 сентября 395 г. Часть III — Когда написано «Откровение в грозе и буре»? Определение времени по заключающимся в нем самом астрономическим указаниям. Часть IV — Характеристика византийской жизни IV века и послания автора Апокалипсиса к семи малоазиатским собраниям верных. Часть V — Личность автора «Откровения в грозе и буре». Иоанн Златоуст из Антиохии как революционер и демагог. Приложение — Проверочные вычисления пулковских астрономов М. М. Каменского и Н. М. Ляпина. Было несколько повторных изданий; были переводы на иностранные языки. Книга вызвала обширную литературу (свыше тридцати произведений), в том числе несколько :книг: акад. Н. К. Никольский — Спор исторической критики с астрономией, 1908; В. Ф. Эрн — Откровение о грозе и буре, разбор книги Н. А. Морозова, 1907, и др. На тему этой книги Н. А. читал в разных городах лекции: Апокалипсис с астрономической точки зрения (журн. «Мир», 1908, № 3, стр. 11—18; № 4, стр. 17—23; № 5,-. стр. 15—23, и др. издания). Затем Н. А. Морозов упоминает в «Автобиографии» свои книги: «Пророки — история возникновения библейских пророчеств, их литературное изложение и характеристика», 1914; «Христос», т.I—VII, 1924—1932 (были .повторные издания некоторых томов, отдельные брошюры, журнальные и газетные статьи по частным вопросам той же темы; есть предисловие в книге А. Немоевского «Бог Иисус», перевод Л. Я. Круковской, П., 1920, стр. 1 —16).

Изложение своего исследования об Апокалипсисе Н. А. дал в письме к родным от 13 февраля 1904 г. .

9 (стр. 18). Здесь упоминаются книги Н. А. Морозова: «Функции — наглядное изложение дифференциального и интегрального исчисления и некоторых его приложений к естествознанию и геометрии. Руководство к самостоятельному изучению высшего математического анализа», 1912; «Периодические системы строения вещества. Теория возникновения современных химических элементов», 1907; «Законы сопротивления упругой •среды движущимся в ней телам», 1908; «Основы качественного физико-математического анализа и новые физические факторы, обнаруживаемые им в различных явлениях природы», 1908; «Начала векториальной алгебры в их генезисе из чистой математики», 1909. Наиболее полный список научных трудов Н. А. Морозова (составлен Н. М. Нестеровой и Л. Н. Пржевальской под редакцией О. В. Исаковой (в книге: К. Морозова — Ник. Ал. Морозов. К 90-летию со дня рождения. Изд. Академии наук СССР, М.—Л., 1944, стр. 38—46). В настоящих примечаниях названы в разных местах некоторые научные статьи Н. А. Морозова, не включенные в списки его трудов.

Из крупных работ Н. А. в области естествознания следует еще иметь в виду обширный труд «Вселенная», напечатанный во II т. сборника «Итоги науки в теории и практике» (изд. т-ва «Мир» г. II, М., 1911, стр. 605—

О научных трудах Н. А. Морозова имеются статьи: Акад. А. А. Марков— Об одном применении статистического метода (Изв Академии наук сер. VI, т. X, 1916, № 4, стр. 239—242); Н. М. Штадде —О работах Н. А. Морозова по астрономии и смежным наукам (Изв. научного института им. П. Ф. Лесгафта, 1924, т. 31, стр. 15—22); проф. В. Р. Мрочек -Н. А. Морозов, революционер-ученый (К 80-летию со дня рождения и 60-летию революционной деятельности; работы его в области химии, астрономии, математики и механики) («Мироведение», 1934, т. 23, № 4, стр. 286—293); Д. Я. Глезер —Н. А. Морозов («Природа», № 8, 1934* стр. 59—64); Н. А. Морозов (К 90-летию со дня рождения) (Вестник Академии наук СССР, 1944, № 7-8, стр. 30-36; № 9, стр. 92); отзывы на «Периодические системы строения вещества»: проф. химии П.Г. Меликова («Одесские новости», 1907, от 17 февраля), в журнале «Современный мир» за 1907 г. (№ 3, стр. 62 и сл.) и мн. др.

Об ученых трудах Н. А. Морозова см. его «Письма из Шлиссельбург-ской крепости» от 25 июня 1903 г. и 13 февраля 1904 г. (в т. II настоящего издания). 

10 (стр. 19). Стихотворения Н. А. Морозова изданы несколько раз. Первым легальным изданием была книга «Из стен неволи» (1906). Затем следовали «Звездные песни» (1910), за которые автор был осужден к годичному заключению в крепости. В обращении .к читателям Николаи Александрович писал: «Не все эти песни говорят о звездах.. . Нет! Многие из них были написаны во мраке непроглядной ночи, когда сквозь нависшие черные тучи не глядела ни одна звезда. Но в них было всегда стремление к звездам, к тому недостижимому идеалу красоты и совершенства, который нам светит по ночам из глубины вселенной. Вот почему я дал им это название. Некоторые из них были напечатаны ранее в сборнике «Из стен неволи». Теперь этот сборник разошелся, и не известно, когда появится вновь. Здесь я собрал все, что было написано мною после освобождения, и прибавил то, что мог припомнить из написанного в Стенах Неволи и что можно было прибавить, не рискуя конфискацией этой книжки». Предосторожность поэта не спасла его от заключения в крепостную тюрьму. Новое издание своих стихотворений без всяких предосторожностей цензурного свойства и без последующего сидения в тюрьме Н. А. Морозов мог выпустить только в Советской России («Звездные песни», первое полное издание, в двух томах, 1920—1921).

Были зарубежные издания 1880-х годов. Отдельные стихотворения печатались в журналах, включены в разные сборники образцов русской поэзии, в хрестоматии.

11(стр. 19). «Среди облаков» — рассказы, стихотворения, статьи о воздухоплавании и авиации, 1924 (на те же темы Н. А. Морозов напечатал с 1911 г. много очерков в специальных сборниках, в газетах, журналах и отдельными брошюрами). Об этой стороне деятельности Н. А. Морозова — в книге: «История воздухоплавания и авиации в СССР, по архивным материалам и свидетельствам современников». Под ред. В. А. Попова. Период до 1914 г. М., 1914 (стр. 299 и ел.; в тексте — снимки). См. еще: К. Е. Вей-гелин — Очерки по истории летного дела (М.. 1940, стр. 398).

Во вступительной заметке к статье «Перспективы будущего» Н. А. Морозов писал: «Когда я в первый раз взлетел на аэроплане вместе с покойным Л. М. Мациевичем, так безвременно погибшим для науки, и увидел перед собою в вихре несущегося мимо воздуха раскрывшиеся берега Финского залива с одной стороны, а с другой крыши петербургских домов, как будто грани кристаллов, вросших в землю, мне показалось, что передо мной, как некогда перед Моисеем с вершины Синайской горы, раскрылась Обетованная земля будущего человечества; когда оно, свободное, взлетит, наконец, за облака.

— Вот пейзаж, который будет привычен нашим потомкам, — думалось мне. — Какое счастье родиться и жить на рубеже двух эр нашей земной истории и хоть издали, хоть мельком увидеть абрисы будущего!

Да, завоевание .воздушной стихии повлечет за собой великие изменения в общем строе жизни на нашей планете и даже в самой психологии людей, и мне хотелось бы в своей статье познакомить читателя со взглядами на этот предмет выдающихся мыслителей и высказать свой взгляд на те пути, по которым, как мне кажется, должны пойти такие изменения» (Проспект художественного издания «Русское воздухоплавание. История и успехи». П., 1911, стр. 29 и ел.). Статья «Перспективы будущего» .предназначалась для вып. VI названного издания, как заключительная.

Статья Н. А. Морозова «Памяти авиатора Л. М. Мациевича» — в «Русских ведомостях» за 1910 г. (№ 222 от 28 сентября). Знаменитому авиатору посвящены также в книге Н. А. Морозова «Среди облаков» очерк «Гибель Мациевича» (стр. 32—34) и стихотворение «Памяти Мациевича» (стр. 197).

В предисловии к сборнику «Среди облаков» Н. А. Морозов так объяснял его появление: «Огромное значение воздухоплавания и авиации понимается теперь всеми образованными людьми. Ни одно культурное государство не может более существовать без своего воздушного флота. Желание содействовать его развитию у нас и заставило меня выпустить в свет эту книжку».

12 (стр. 19). «На войне—рассказы и размышления». Изд. В. С. Бычковского. П., 1916.

13 (стр. 20). Директором института им. П. Ф. Лесгафта Н. А. Морозов был избран после Октябрьской революции. Академия наук СССР избрала его почетным членом 29 марта 1932 г. по Отделениям химических и физико-математических наук. О профессоре анатомии, общественном деятеле, учредителе Высших женских курсов П. Ф. Лесгафте имеются два очерка Н. А. Морозова: «Памяти заботливого друга» (сборник «Памяти П. Ф. Лесгафта», П., 1912, стр. 174—181; там же письма Лесгафта к Н. А. Морозову, стр. 135—142), «Петр Францевич Лесгафт» (газ. «Правда», 1937 г., № от 19 сентября).

14 (стр. 20). Кроме комментируемого очерка, Н. А. Морозов напечатал, значительно раньше, такой же — в сборнике Ф. Ф. Филлера «Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей» (М., 1911, стр. 73—80). Фактическое содержание этого очерка использовано в Автобиографии 1926 г.

Дополнительные штрихи к Автобиографии имеются в статье Н. А. Морозова «Клочки воспоминаний» (газ. «Известия», 1934, № от 6 июня). В рассказе о кружке «естествоиспытателей-гимназистов» здесь сообщается: «До пятого класса я прочел уже по нескольку раз Писарева, Добролюбова, Чернышевского. Я прочел и Дарвина, и Фарадея, и К. Фохта, и Гексли, и Тиндаля, и несколько астрономии».

Беглое упоминание в Автобиографии о знакомстве с К. Марксом изложено в «Клочках воспоминаний» подробнее: «Еду в Лондон к К. Марксу просить его дать для перевода какую-нибудь из своих работ. Он дает мне несколько, в том числе «Манифест Коммунистической партии»».

Сообщение о научных исследованиях развито в «Клочках воспоминаний» полнее: «Я начал составлять периодическую систему основных органических веществ и вдруг увидел, что из них вышла у меня такая же периодическая система как менделеевская для неорганических, но только с добавлением нейтральной группы органических радикалов, которые лишены способности к химическим реакциям. Я пересмотрел таблицу Менделеева и увидел, что и ее можно дополнить такою же группою, и тогда аналогия обеих систем будет полная.

Но эта аналогия сейчас же показала мне, что и атомы неорганических веществ не элементарны, а сложны и составлены из двух более первоначальных элементов. А, кроме того, для полного получения менделеевской системы во все ее ряды, кроме двух первых, мне пришлось ввести и водород в особей первичном состоянии, и во все группы, за исключением теоретически введенной мною нейтральной, должны были входить два рода электронов. Один из них я назвал катодием, т. е. выделяющимся на катоде, а другой — анодием выделяющимся на аноде*. Кроме того, я пришел к возможности соединения двух атомикулов катодия с одним атомикулом анодия, причем получается нейтральное космическое вещество, чрезвычайно легкое и все проникающее, и сделал затем вывод, что, кроме элементов, указанных Менделеевым, должны существовать их изотопы. Считая это открытие очень важным, я написал об этом целый том под названием «Периодические системы строения вещества».

* Теперь они экспериментально установлены, только катодий назван негатроном, а анодий — позитроном — Н. М.

Несомненно, самим Н. А. Морозовым написан большой очерк «20 лет в Шлиссельбурге» (газ. «Страна», № 3 от 22 февраля 1906 г.; в подзаголовке заявлено, что это — беседа с Н. А. Морозовым). Затем появилось в печати, наряду с публикацией отдельных «Повестей моей жизни», несколько очерков и рассказов Н. А. Морозова с автобиографическим содержанием: «Вера Николаевна Фигнер» («Первый женский календарь П. Н. Ариан» на 1907 г., стр. 342—347); «Андрей Франжоли» («Былое», № 3, 1907,

стр. 283—289); «А. Арончик» («Еврейский мир», № 3, 1909, стр. 89—99): «Памяти В. А. Караулова — из личных воспоминаний» (газ. «Речь», 1910 г. № от 22 декабря); «В глубине преисподней — по заметкам, писанным в ней самой» («Вестник Европы» за 1913 г. № 4, стр. 213—263, № 5, стр. 132— 175, № 6, стр. 54—77); «Л. Н. Толстой и современная наука— из воспоминаний» («Толстовский ежегодник 1913 г.», стр. 51—53); «Из воспоминаний о друге — памяти Д. А. Клеменца» (газ. «Речь» № 11 от 12 января 1914 г.). Некоторые из них использованы автором в «Повестях»; о других рассказах такого же характера сообщается в примечаниях к тексту «Повестей».

7 октября 1939 г. М. И. Калинин вручил Н. А. Морозову правительственную награду в связи с исполнившимся 85-летием со дня его рождения. Принося правительству благодарность за высокую оценку его деятельности, Н. А. Морозов сказал: «Высокая награда, которой я удостоен, показывает, что моя жизнь не была бесплодной. При старом режиме у меня были идеи, которые никак в то время не могли быть реализованы и которые я мог осуществить только при Советской власти. И вот теперь, в этот памятный для меня день, я радуюсь, что дожил и живу в период величайшего торжества нашей Советской власти, громадным успехам которой будет еще дивиться весь мир» (газ. «Правда». 1939 г., № от 8 октября).

 

К КНИГЕ ПЕРВОЙ

1 (стр. 23). В предисловии к I тому «Повестей» в издании 1928 г. Н. А. Морозов заявляет, что писал их «для развлечения» своей жены Ксении Алексеевны, «скучавшей» около Двинской крепости, где он отсиживал в 1912 г. одиночное заключение по приговору суда за издание своих стихотворений («Звездные песни»). Автор имел в виду помочь этими рассказами читателю «познакомиться с внутренними мотивами той первоначальной борьбы с самодержавием, которая была прологом к современной революции». В объяснительной заметке к I тому «Повестей» в издании 1933 г. Н. А. Морозов сообщает, что рассказ «В начале жизни» написан «во второй половине декабря 1902 г. в Шлиссельбургской крепости». Впервые этот рассказ напечатан в журнале «Русское богатство» (1906, № 5 и 6), затем издан отдельной книжкой (М., 1907); включался во все последующие издания автобиографических «Повестей».

2 (стр. 24). «Введение» появилось впервые в издании 1933 г. 

3 (стр. 24). Комендантом Шлиссельбургской крепости был в то время жандармский полковник Яковлев; о нем — в воспоминаниях В. Н. Фигнер, М. В. Новорусского и других шлиссельбуржцев.

4 (стр. 27). О родных Н. А. Морозова имеются некоторые сведения в надгробиях над могилами Щепочкиных; В Афанасьевском женском монастыре, Мологского уезда, похоронен Петр Алексеевич Щепочкин, родившийся 7 октября 1832 г., умерший 24 марта. 1886 г. Это, конечно, отец Н. А. Морозова. Там же похоронены: артиллерийский поручик Алексей Григорьевич Щепочкин, умерший 20 сентября 1840 г., и его жена Вера Петровна, умершая 11 июня 1840 г. Это, по-видимому, (брат прадеда Н. А. Морозова со своей женой («Провинциальный некрополь», П., 1914, стр. 977). В Алексеевском женском монастыре, в Москве, похоронены майор Петр Григорьевич Щепочкин, умерший 27 июля 1844 г., и его жена Екатерина Алексеевна, умершая 13 апреля 1848 г. Это, вероятно, прадед Н. А. Морозова со своей женой. Там же похоронен Николай Петрович Щепочкин, умерший 3 мая 1864 г. Это, по-видимому, брат деда Н. А. Морозова, опекун его отца («Московский некрополь», т. III, П., 1908, стр. 376).

5 (стр. 31). Н. А. имеет в виду эпизод, рассказанный в главе 7-й первой части «Войны и мира» Л. Н. Толстого.

6 (стр. 41). Д. М. Перевощиков был профессором астрономии в Московском университете с 1826 г. (преподавал там математику с 1818 г.): с 1851 г. — академик; его «Руководство к астрономии» вышло в Петербургском университете (1837—1839); его «Лекции популярной астрономии», читанные в Морском кадетском корпусе, впервые изданные в 1844 г., переизданы в 1864 г.

7 (стр. 56). «Классическое мракобесие». Имеется в виду введенная министром просвещения Д. А. Толстым система изучения в гимназиях классических (латинского и греческого) языков. Назначенный министром после выстрела Д. В. Каракозова в Александра II (4/16 апреля 1866 г.), Толстой задался целью отвлечь внимание воспитанников средней школы от революционной пропаганды. Для этого он выдвинул преподавание классических языков на первый план в программе гимназического курса. Обучение велось в духе одуряющей, бессмысленной зубрежки, делавшей этот предмет, а вместе с ним и все гимназическое учение ненавистными для воспитанников средней школы.

8 (стр. 63). Ник. Вас. Соколов был подполковником, служил в Главном штабе, в 1863 г. вышел в отставку. Сотрудничал в журнале «Русское слово". Свою книгу «Отщепенцы» напечатал в Петербурге легально и доставил в цензурный комитет — для получения разрешения на выпуск в свет — утром 4 апреля 1866 г., за два часа до выстрела Д. В. Каракозова в Александра II. Книга была арестована, автор предан суду. В обвинительном акте указывалось, что книга Соколова представляет собой «сборник самых неистовых памфлетов.. . она особенно опасна потому, что в ней коммунистические и революционные доктрины представляются в непосредственной связи с первобытным христианством» (А. Ефимов — Публицист 60-х годов Н. В. Соколов, «Каторга и ссылка», № 11 —12, 1931, стр. 69).

Н. В. Соколов был приговорен к заключению в крепость на 1 год и 4 месяца, а книга была сожжена. По окончании срока наказания Н. В. Соколов «за упорное стремление распространять возмутительные идеи среди арестованных» был выслан в Архангельскую губернию, затем в Астраханскую. В 1872 г. бежал за границу. В том же году «Отщепенцы» были снова выпущены в Цюрихе; книга распространялась в России нелегально в литографированном виде («Русская подпольная и зарубежная печать», ред. С. Н. Валка и Б. П. Козьмина, вып. I, М., 1935, стр. 120).

9 (стр 77) Это был Иоганн Пельконен, обучавший сапожному ремеслу участников революционного движения в петербургской и других мастерских, устроенных ими. При аресте пропагандистов в Саратове был взят в мастерской и Пельконен. Присоединенный жандармами к обвиняемым по процессу 193-х он умер в 1876 г. в тюрьме, не дождавшись суда.

10 (стр 82). «Дубинушка» Д. А. Клеменца начиналась стихами: «Ох, ребята плохо дело! Наша барка на мель села!». О ней — дальше в тексте.

11 (стр 90) «Где лучше? Сказка о четырех братьях и об их приключениях» написана Л. А. Тихомировым (см. его «Воспоминания», М-.-—А, 1927, стр. 75, а также сб. «Русская подпольная и зарубежная печать. Биографический указатель», под ред. С. Н. Валка и Б. П. Козьмина, М., 1935, стр. 124). Было несколько зарубежных изданий с указанием, будто книжка печаталась в Москве с разрешения цензуры; переиздания выпускались под разными названиями (см. Ив. Книжник-Ветров — Маскировка популярной революционной литературы в 70-е годы, «Книжные новости», №22, 1936, стр. 29).

12 (стр. 101). Врач Ив. Ив. Добровольский — один из деятельнейших помощников А. И. Иванчина-Писарева по революционной пропаганде. Донес на них Тим. Ив. Буков («Повести», 1928, т. I, стр. 284). Врач Добровольский был приговорен по делу 193-х к 9-летней каторге, но скрылся после суда за границу. Вернулся на родину после амнистии 1905 г. Арестованная вместе с ним акушерка Мар. Плат. Потоцкая была по делу 193-х признана невиновной, но подверглась административной высылке.

13 (стр. 118). Рассказ «У таинственного порога» написан в Двинской крепости 4—10 сентября 1912 г.; напечатан в журн. «Голос минувшего»,-1913, № 8; включен в отдельные издания «Повестей».

14 (стр. 131). Книга В. В. Берви-Флеровского «Азбука социальных наук» вышла в свет не в конце 60-х годов, как можно понять из текста, а в начале 70-х годов (1871). В конце 60-х годов распространялась книга Флеровского «Положение рабочего класса в России» (1869; советское издание, М.—Л., 1938). Об этой книге К. Маркс в письме к членам русской секции Первого Интернационала от 24 марта 1870 г. заявлял: «Это настоящее открытие для Европы. . . Это—-труд серьезного наблюдателя, бесстрашного труженика, беспристрастного критика, мощного художника и прежде всего человека, возмущенного против гнета во всех его видах. .. Такие труды, как Флеровского и как вашего учителя Чернышевского, делают действительную честь России и доказывают, что ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века» (Главный совет международного товарищества рабочих — членам Комитета русской секции в Женеве. Соч. Маркса — Энгельса, т. XIII, ч. I, стр. 353 и ел.).

15 (стр. 145). Рассказ «Лиза Дурново» напечатан впервые в журн. «Голос минувшего», 1913, № 9; включен в отдельные издания «Повестей».

16 (стр. 151). Елизавета Петровна Дурново, которой посвящен рассказ, озаглавленный ее фамилией, — дочь богатого гвардейского офицера. Ее несколько раз подвергали арестам, но выпускали под залог или на поруки знатных родственников; скрывалась за границу и возвращалась на родину с разрешения правительства. Продолжала революционную деятельность до самой смерти (1910 г.), примыкая к различным группировкам. Была замужем за революционером Я. К. Эфроном, имела девять детей; почти все они принимали участие в революционном движении. По поводу комментируемого рассказа появился в печати очерк, основанный на сообщениях родных и друзей Е. П. Дурново, опровергавших ее родство с московским губернатором П. Н. Дурново: «Все, относящееся к сановному «дяде» и его «племяннице», является не более как легендой, построенной на явных ошибках или сплошном недоразумении. . . Она просто была его знакомой по аристократическим кругам.. . Все сведения о проживании Е. П. в доме сановного дяди, московского губернатора, не соответствуют действительности.. . Она жила в собственном доме ее отца Петра Аполлоновича Дурново в Гагаринском переулке на Пречистенке. .. Встречи и свидания, переодевание в крестьянское платье. . . могли происходить только в квартире отца» (журнал «Каторга и ссылка», № 12—61, 1929, стр. 145—163). Эта статья была напечатана после выхода в свет второго издания «Повестей». Однако, подготовляя к печати новое издание своих мемуаров и внеся в них поправки или дополнения, Н. А. Морозов оставил без изменения рассказ «Лиза Дурново» в той части, которая комментирована в настоящем примечании.

17 (стр. 152). Рассказ «Большая дорога» впервые напечатан вместе с предыдущим.

18 (стр. 152). Из стихотворения И. С. Аксакова «Шоссе» в поэме «Бродяга» (1852); напечатано в «Сборнике стихотворений» И. С. Аксакова (М., 1886, стр. 133; было два издания, второе — без изменений).

19 (стр. 158). Из стихотворения без заглавия в поэме «Бродяга» («Сборник стихотворений» И. С. Аксакова, стр. 124; комментируемый и предыдущий отрывки из поэмы «Бродяга» включались в течение всей второй половины XIX в. в школьные хрестоматии).

20 (стр. 168). Рассказ «Во имя братства» напечатан в журн. «Голос минувшего», 1913, № 9.

21 (стр. 188). Рассказ «Захолустье» напечатан в журн. «Голос минувшего», 1913, № 10.

22 (стр. 207). Настоящая фамилия упоминаемых в этой главе лиц — Хитрово. Автор заменил ее фамилией Петрово, так как передававший через него приветы помещику лаборант Петровской (ныне Тимирязевской) сельскохозяйственной академии Л. А. Хитрово был еще жив, когда писался комментируемый рассказ.

 

К КНИГЕ ВТОРОЙ

23 (стр. 221). Рассказ «По волнам увлечения» написан в первой половине октября 1912 г., напечатан впервые в журн. «Голос минувшего», 1913, №№ 11 и 12, под названием «Во имя братства». В издании 1928 г. этот рассказ имел посвящение, адресованное К. А. Морозовой.

24 (стр. 232). Вас. Сем. Ивановский бежал из Басманной части 1 января 1877 г. и эмигрировал не в Болгарию, а в Румынию, где занимался врачебной практикой. Поддерживал связи с русскими революционерами. О нем — в «Истории моего современника» В. Г. Короленко, который был женат на его сестре Евдокии Семеновне.

25 (стр. 265). Из стихотворения Н. А. Некрасова «Размышления у парадного подъезда» (1858; Избранные сочинения, со вступительной статьей А. М. Еголина, 1945, стр. 65).

26 (стр. 297). Из поэмы Н. А. Некрасова «Несчастные» (1856 г.). -Цитата неточная. У Некрасова: «Ты дорог нам, — Ты был всегда Ареной деятельной силы, Пытливой мысли и труда!» (там же, стр. 53).

(стр. 297). Редактор «Знания», дворянин, присяжный поверенный Ис. Альб. Гольдсмит и жена его Софья Ивановна были близки к революционным организациям 70-х годов. Подвергались арестам и высылке. В 1880 г. Гольдсмит предложил свои услуги жандармам. Оба были освобождены от надзора. В 1884 г. снова арестованы за сношения с народовольцами. Освобождены под залог и скрылись за границу. Проживали в Болгарии, где Гольдсмит был прокурором. Высланные из Болгарии, жили в Константинополе. Здесь Гольдсмиты были арестованы по требованию царских властей и доставлены в 1887 г. в Россию. Гольдсмит предложил жандармам обслуживать их за границей в русских революционных кругах. Освобожденный из тюрьмы, он, однако, вскоре был привлечен к уголовному суду за мошенничество и снова скрылся в 1888 г. за границу. Жил в Париже, где также сидел в тюрьме за мошенничество. Там он и кончил в 1890 г. свою путаную жизнь. Жена его вернулась впоследствии в Россию. После первой революции она напечатала (в журн. «Минувшие годы», № 12, 1908, стр. 84—96) статью И. А. Гольдсмита о его легальной журналистской деятельности в 70-х годах.

28 (стр. 298). Софье Перовской не пришлось оставлять «придворную •среду», хотя по рождению она и принадлежала к тогдашней русской аристократии. Дело в том, что вследствие характера ее отца семейная жизнь Перовских сложилась так, что ее мать большей частью жила с дочерью вне Петербурга. У девушки очень рано развились демократические склонности, и она сама сторонилась той среды, к которой принадлежала по родственным связям (А. И. Корнилова-Мороз — Софья Львовна Перовская, М., 1930; В. Л. Перовский — Воспоминания о сестре, М.—Л., 1927).

29 (стр. 298). Брак чайковца С. С. Синегуба с Ларисой Васильевной Чемодановой устроился иначе. Чемоданова не могла мириться с семейным деспотизмом отца — провинциального священника в Глазовском уезде Вятской губернии. Скрылась из дому, была настигнута отцом, возвращена в семью. Друзья помогли ей освободиться от родительского гнета, нашли ей фиктивно-то жениха. Тогда фиктивные браки заключались с указанной целью часто. Один из наиболее известных — брак знаменитой Софьи Корвин-Круковской с гениальным палеонтологом В. О. Ковалевским (см. Софья Ковалевская — Воспоминания детства и автобиографические очерки. Изд. Академии наук СССР, 1945). Студент С. С. Синегуб очаровал родителей Ларисы, их повенчали. Уехав от Чемоданова, молодожены занялись пропагандой. Вскоре их фиктивный брак, подобно браку Корвин-Круковской с Ковалевским и многим другим таким же, перешел в действительный. Осужденный по процессу 193-х на 9-летнюю каторгу, Синегуб был отправлен в Сибирь. Жена добровольно разделяла его участь в петербургской тюрьме и на Каре. Рассказ Синегуба об этом браке — в его «Воспоминаниях чайковца» («Былое», № 8—10, 1906, отд. издание, М., 1929).

30 (стр. 304). По поводу этого сообщения Н. А. Морозова (когда рассказ был напечатан в «Голосе минувшего», 1913, № 12, стр. 160), Всеволод Александрович Лопатин (брат шлиссельбуржца) прислал в редакцию журнала заметку под названием «Освобождение Ф. В. Волховского». Здесь В. А. Лопатин заявлял, что «указания» Морозова на его «участие в покушении на освобождение Ф. В. Волховского.. . не верны». В действительности Лопатин, по его словам, приехал в Москву в октябре 1874 г. У М. И. Волховской он познакомился с Кравчинским, который «с места в карьер» изложил ему свой план освобождения Волховского и предложил принять участие в этом деле. В. А. Лопатин «находил этот план безумным и не-тфактичным» по многим основаниям и отказался от участия в его осуществлении. Что касается М. И. Волховской, то она была не «высокой, худощавой брюнеткой», а «среднего роста полная», «цвет ее волос был скорее рыжим»; вследствие «суставного ревматизма ног с трудом ходила по комнате, а бегать и совсем не могла». Сообщение об М. И. Волховской см. в тексте, стр. 295. Из сличения последнего с первоначальным текстом («Голос минувшего», № 12, 1913, стр. 152) видно, что Н. А. Морозов посчитался только с заявлением В. А. Лопатина о том, что Волховская не была брюнеткой. В остальном он оставил свой текст без изменений. Дальше В. А. Лопатин сообщает свою версию попытки освободить Ф. В. Волховского, которая отличается от рассказа Н. А. Морозова в подробностях, но в главном остается сходной с «Повестями»: Волховского жандармы схватили, когда он уцепился за сани; Лопатин отбил, его, но жандармы снова поймали его и повезли в тюрьму. Лопатин, может быть, и скрылся бы в своей пролетке, но был удручен всем случившимся, «побрел» пешком и также был задержан; однако его не били и даже не пытались бить.

31 (стр. 306). Из стихотворения Н. А. Некрасова в цикле «Последние песни» (Избранные сочинения, со вступительной статьей А. М. Еголина, 1945, стр. 238). Как выяснилось в настоящее время, стихотворение это было написано Некрасовым в 1872 г. и явилось откликом поэта на жестокую расправу версальских палачей с участниками Парижской коммуны. В русских революционных кругах 70-х годов было распространено убеждение, что это стихотворение посвящено русским революционерам, в частности, участникам процесса 50-ти.

32 (стр. 311). Рассказ «Свободные горы» написан в Двинской крепости в первой половине ноября 1912 г., напечатан в журнале «Русская мысль» (№ 10—12, 1915), включался в прежние издания «Повестей».

33 (стр. 323). Прозвищем Шебуны заменены фамилии супругов Н. А. и 3. И. Жебуневых. Оба участвовали в революционном движении. Узнав о грозящем аресте, успели скрыться летом 1874 г. за границу. В конце 70-х годов с ними был близко знаком известный впоследствии ученый, историк литературы и языковед, почетный член Академии наук Д. Н. Овсянико-Куликовский. «Николай Жебунев, — пишет он, — помимо революционных увлечений, навлек на себя гнев и чуть ли не проклятие старика-отца, богатого степного помещика, малороссийского дворянина, еще и другим поступком: он женился на простой девушке, дочери прачки. Эта девушка, Зинаида, получила образование и обнаружила недюжинные способности. За границей, в Швейцарии, потом в Париже, она закончила свое образование, усвоила  язык (по-французски говорила правильно и бойко) и стала просвещенной и развитой женщиной, не хуже многих. Живая, деятельная, очень работоспособная, она представляла собою некоторый контраст натуре мужа, который при большой живости и даже страстности темперамента обнаруживал заметные признаки помещичьей обломовщины. Он легко увлекался и скоро охладевал; мог много работать физически и мог часами валяться на диване. Она же работала, не складывая рук,— и была на все руки мастерица. Инициатива большею частью принадлежала ей. Оба они были очень интересные собеседники и всюду вносили шум, веселье, смех и задор. За всем тем оба были наделены изрядной долей легкомыслия — и то и дело переходили от одного опрометчивого шага к другому. Надо, впрочем, сказать, что в этом отношении пальма первенства принадлежала ему, Зинаида все-таки была осмотрительнее и благоразумнее. После ее смерти (по возвращении в Россию) он повел свои дела так, что от довольно порядочного состояния, доставшегося ему после смерти родителей и дележа с братьями, через несколько лет не осталось ничего, кроме долгов, и он умер почти в нищете» (Воспоминании. П., 1923, стр. 118 и ел.).

З4.(стр. 349). Неточная цитата из стихотворения Н. А. Некрасова «Железная дорога» (1864 г.). В тексте поэта: «Губы бескровные, веки упавшие, Язвы на тощих руках» и т. д. (Избранные сочинения, со вступительной статьей А. М. Еголина, 1945, стр. 115).

(стр. 359). В. И. Ленин писал о склоках и дрязгах в эмигрантской среде: «Сидеть в гуще этого «анекдотического», этой склоки и скандала, маеты и «накипи» тошно; наблюдать все это — тоже тошно... Эмигрантщина и склока неразрывны» (Письмо А. М. Горькому от 11 апреля 1910 г Соч. т. 34, стр. 369).

36 (стр. 369). Крестьянин М. М. Малиновский (Ярославской губ.) с 15-летнего возраста работал в Петербурге в мастерской медника. С 1870 г. работал на Семянниковском заводе за Невской заставой, вел среди товарищей пропаганду. В ноябре 1873 г. арестован и в октябре 1874 г. приговорен к каторжным работам на 7 лет. Умер в Белгородской каторжной тюрьме а 1877 г.

37 (стр. 370). Изложенные здесь рассуждения Н. А. Морозова о том, что приписываемые древним авторам произведения сочинены в средние века, подробно развиты в книгах об Апокалипсисе, о пророках и др. (см. прим. 8 к стр. 18).

38 (стр. 381). Интересное дополнение к этому рассказу — в воспоминаниях Н. А. Морозова о странствованиях по горам Швейцарии, изложенных в его девятом письме из Шлиссельбургской крепости от 8 февраля 1901 г. (см. т. II наст, издания).

39 (стр. 389). Стихотворения В. Н. Фигнер, написанные между 1887 и 1897 гг., публиковались после выхода ее из крепости. Печатались в разных сборниках и журналах. Отдельной книжкой выпущены впервые в 1906 г. Последнее издание — в четвертом томе полного собрания сочинений (1932, стр. 243—297).

40 (стр. 393). Н. А. Морозов до заключения в Шлиссельбург предполагал написать «Историю социалистического движения в России за 1873 — 1875 гг». Об этом сообщалось в объявлении «Об издании Русской социально-революционной библиотеки» (Женева, конец 1880 г.; см. «Былое», заграничное издание, вып. I, Ростов-на-Дону, 1906, стр. 174; «Каторга и ссылка», № 1—38, 1928, стр. 126; Г. В. Плеханов — Соч., т. I, изд. III.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz